Иван Ильич сдержанно засмеялся, но покачал головой и стал пальцем собирать крошки на скатерти. Даша вздохнула:
— Предстоят большие испытания, я чувствую.
— Да, — сказал Иван Ильич, — война не кончена, в этом все дело. В сущности — что изменилось с февраля? Царя убрали, да беспорядка стало больше. А кучечка адвокатов и профессоров, несомненно, людей образованных, уверяет всю страну: «Терпите, воюйте, придет время, мы вам дадим английскую конституцию и даже много лучше». Не знают они России, эти профессора. Плохо они русскую историю читали. Русский народ — не умозрительная какая-нибудь штуковина. Русский народ — страстный, талантливый, сильный народ. Недаром русский мужик допер в лаптях до Тихого океана. Немец будет на месте сидеть, сто лет своего добиваться, терпеть. А этот — нетерпеливый. Этого можно мечтой увлечь вселенную завоевать. И пойдет, — в посконных портках, в лаптях, с топоришком за поясом… А профессора желают одеть взбушевавшийся океан народный в благоприличную конституцию. Да, видимо, придется увидеть нам очень серьезные события.
Даша, стоя у стола, наливала в чашечки кофе. Вдруг она поставила кофейник и прижалась к Ивану Ильичу — лицом в грудь.
— Ну, ну, Даша, не волнуйся, — сказал он, гладя ее по волосам. — Ничего пока еще не случилось ужасного… А мы бывали в переделках и похуже… Вот я помню, — ты послушай меня, — помню, пришли мы на Гнилую Липу…
Он стал вспоминать про военные невзгоды. Катя оглянулась на стенные часы и вышла из столовой. Даша смотрела на спокойное, крепкое лицо мужа, на серые его смеющиеся глаза и успокаивалась понемногу: с таким не страшно. Дослушав историю про Гнилую Липу, она пошла в спальню припудриться. Перед туалетным зеркалом сидела Катя и что-то делала с лицом.
— Данюша, — сказала она тоненьким голосом, — у тебя не осталось тех духов, помнишь — парижских?
Даша присела на пол перед сестрой и глядела на нее в величайшем удивлении, потом спросила шепотом:
— Катюша, перышки чистишь?..
Катя покраснела, кивнула головой.
— Катюша, что с тобой сегодня?
— Я хотела сказать, а ты не дослушала, — сегодня вечером приезжает Вадим Петрович и с вокзала заедет прямо к вам… Ко мне неудобно, поздно…
В половине десятого раздался звонок. Катя, Даша и Телегин выбежали в прихожую. Телегин отворил, вошел Рощин в измятой шинели внакидку, в глубоко надвинутой фуражке. Его худое, мрачное, темное от загара лицо смягчилось улыбкой, когда он увидел Катю. Она растерянно и радостно глядела на него. Когда он, сбросив шинель и фуражку на стул и здороваясь, сказал сильным и глуховатым голосом: «Простите, что так поздно врываюсь, — хотелось сегодня же увидеть вас, Екатерина Дмитриевна, вас, Дарья Дмитриевна», — Катины глаза наполнились светом.
— Я рада, что вы приехали, Вадим Петрович, — сказала она и, когда он наклонился к ее руке, поцеловала его в голову задрожавшими губами.
— Напрасно без вещей приехали, — сказал Иван Ильич, — все равно вас ночевать оставим…
— В гостиной на турецком диване, если будет коротко, подставим кресла, — сказала Даша.
Рощин, как сквозь сон, слушал, что ему говорят эти ласковые, изящные люди. Он вошел сюда, еще весь ощетиненный после бессонных ночей в пути, лазанья в вагонные окошки за «довольствием», непереставаемой борьбы за шесть вершков места в купе и вязнущей в ушах ругани. Ему еще было дико, что эти три человека, почти немыслимой красоты и чистоты, хорошо пахнущие, стоящие на зеркальном паркете, обрадованы именно появлением его, Рощина… Точно сквозь сон, он видел прекрасные глаза Кати, говорившие: рада, рада, рада…
Он одернул пояс, расправил плечи, вздохнул глубоко.
— Спасибо, — сказал он, — куда прикажете идти?
Его повели в ванную — мыться, потом в столовую — кормить. Он ел, не разбирая, что ему подкладывали, быстро насытился и, отодвинув тарелку, закурил. Его суровое, худое, бритое лицо, испугавшее Катю, когда он появился в прихожей, теперь смягчилось и казалось еще более усталым. Его большие руки, на которые падал свет оранжевого абажура, дрожали над столом, когда он зажигал спичку. Катя, сидя в тени абажура, всматривалась в Вадима Петровича и чувствовала, что любит каждый волосок на его руке, каждую пуговичку на его темно-коричневом измятом френче. Она заметила также, что, разговаривая, он иногда сжимал челюсти и говорил сквозь зубы. Его фразы были отрывочны и беспорядочны. Видимо, он сам, чувствуя это, старался побороть в себе какое-то давно длящееся гневное возбуждение… Даша, переглянувшись с сестрой и мужем, спросила Рощина, что, быть может, он устал и хотел бы лечь? Он неожиданно вспыхнул, вытянулся на стуле.
— Право, я не для того приехал, чтобы спать… Нет… Нет… — И он вышел на балкон и стал под мелкий ночной дождь. Даша показала глазами на балкон и покачала головой. Рощин проговорил оттуда:
— Ради бога, простите, Дарья Дмитриевна… — это все четыре бессонных ночи…
Он появился, приглаживая волосы на темени, и сел на свое место.
— Я еду прямо из ставки, — сказал он, — везу очень неутешительные сообщения военному министру… Когда я увидел вас, мне стало больно… Позвольте уж я все скажу: ближе вас, Екатерина Дмитриевна, у меня ведь в мире нет человека. — Катя побледнела. Иван Ильич стал, заложив руки за спину, у стены. Даша страшными глазами глядела на Рощина. — Если не произойдет чуда, — сказал он, покашляв, — то мы погибли. Армии больше не существует… Фронт бежит… Солдаты уезжают на крышах вагонов… Остановить разрушение фронта нет человеческой возможности… Это отлив океана… Русский солдат потерял представление, за что он воюет, потерял уважение к войне, потерял уважение ко всему, с чем связана эта война, — к государству, к России. Солдаты уверены, что стоит крикнуть: «Мир», — в тот же самый день войне конец… И не хотим замиряться только мы — господа… Понимаете, — солдат плюнул на то место, где его обманывали три года, бросил винтовку, и заставить его воевать больше нельзя… К осени, когда хлынут все десять миллионов… Россия перестанет существовать как суверенное государство…