— А что, товарищ Телегин, как в Москве пишут, скоро кончится гражданская война?
— Покуда не победим.
— Видишь ты… Значит — надеются на нас…
Несколько человек у костра, бородатые, обгорелые, черные, лежали лениво… Спать не хотелось, шибко разговаривать тоже не хотелось. Один попросил у Телегина махорки.
— Товарищ Телегин, а кто это такие — чехословаки? Откуда они взялись у нас? Раньше будто бы не было таких людей…
Иван Ильич объяснил, что чехословаки — австрийские военнопленные, из них царское правительство начало формировать корпус, чтобы перебросить к французам, но не успело…
— А теперь Советская власть не может их выпустить, раз они едут на империалистический фронт… Потребовали, чтобы они разоружились. Они и взбунтовались…
— Что же, товарищ Телегин, неужели и с ними будем воевать?
— Никто сейчас ничего не знает… Сведения самые неопределенные… Думаю, что вряд ли… Их всего тысяч сорок…
— Ну, это побьем…
Опять замолчали у костра. Тот, кто попросил табачку у Телегина, покосившись, сказал, видимо, только так, для уважения:
— Гнали нас при царе под Саракамыш. Ничего нам не объясняли, за что должны бить турок, за что мы должны помирать. А горы там ужасные. Посмотришь — ах, думаешь, родила тебя мать не в добрый час… А теперь — не то: эта война — для себя, отчаянная… И все понятное — и кто и за что…
— Ну, вот я, скажем, по прозвищу — Чертогонов, — густо проговорил другой солдат, поднявшись на локте, и сел так близко к огню, что стало удивительно, как не загорится у него борода. Вид его был страшный, черные волосы падали на лоб, на дубленом лице горели круглые глаза. — Два раза был на Дальнем Востоке, в кутузках сидел без счета за бродяжничество… Хорошо. Все-таки меня заключили — в казарму, воинский билет и — на войну… Шесть ранений… Вот, гляди. — Он залез пальцем в рот, отодрал его на сторону, показал корешки выбитых зубов. — Изловчился я попасть в Москву, в лазарет, а тут — и большевики… Конец моим мукам. Вопрос: «Социальное положение?» Я им: «Дальше не ищите, я — тут, потомственный почетный батрак, роду-племени не знаю». Как они засмеются! Мне — винтовку, мне — мандат. И стали мы в то время обходить город, искать буржуев… Зайдешь в хорошую квартиру, хозяева, конечно, заробеют… Смотришь — где у них что попрятано: мука, сахар… Сволочи, ведь боятся, дрожат, а разговору не выходит и не выходит… Иной раз остервенишься, — не человек, что ли, гладкая твоя морда, — разговаривай, ругайся, умоляй меня… Пустишь его матюгом, а разговора не выходит… В чем, думаю, дело?.. И так мне стало обидно, — весь век молчал, на них, дьяволов гладких, работал, кровь за них проливал… И меня за человека не считают… Вот они, думаю, каковы, буржуи! И стала меня жечь классовая ненависть. Хорошо… Надо было реквизировать особняк купца Рябинкина. Пошли мы туда четверо с пулеметом, для паники. Стучим в парадное. Через некоторое время отворяет нам аккуратненькая горничая, вся, голубушка, побледнела и заметалась: ах, ах — на цыпочках… Мы ее отстранили, входим в залую, — громадная комната со столбами, посереди стоит стол, за ним Рябинкин с гостями едят блины. Дело было на масленицу, все, конечно, пьяные… Это в то самое время, когда пролетариат погибает от голоду!.. Как я винтовкой стукнул об пол, как я на них за это закричал! Смотрю, — сидят, улыбаются… И подбегает к нам Рябинкин, красный весь, веселый, глаза выпученные: «Дорогие товарищи, говорит, ведь я давно знаю, что вы мой особняк со всем имуществом реквизируете! Дайте доесть блины, а между прочим, садитесь с нами… Это не стыдно, потому что это все народное достояние», — и показывает на стол… Мы потоптались, но сели к столу, держим винтовки, хмуримся… А Рябинкин нам — водки, блинов, закуски… И говорит и хохочет… Про что он только не рассказывал, все в лицах, с подковыркой… Гости хохочут, и мы стали смеяться. Пошли разные шутки про похождения буржуев, начались споры, но чуть кто из нас ощетинится, хозяин глушит его водкой: чайный стакан, — из другой посуды не пили… начали откупоривать шампанское, и мы винтовки поставили в уголок… «Чертогонов, думаю, ты ли это ходишь по залую, цепляешься за столбы?» Песни начали петь хором. А к вечеру поставили на крыльце пулемет, чтобы никто посторонний не вломился. Полтора суток пили. Отыгрался я за всю мою бессловесную жизнь. Но все-таки Рябинкин нас обманул, — ах, дошлый купец!.. Покуда мы гуляли, он успел, — горничная ему помогала, — все бриллианты, золото, валюту, разные стоящие вещицы переправить в надежное место… Реквизировали мы одни стены да обстановку… Уж как с нами прощался Рябинкин, с похмелья, конечно: «Дорогие товарищи, берите, берите все, мне ничего не жалко, из народа я вышел, в народ и вернусь…» И в тот же день скрылся за границу. А меня — в Чеку. Я им: «Виноват, расстреливайте». За бессознательность только не расстреляли. А я и сейчас рад, что погулял… Есть что вспомнить…
— Много злодеев среди буржуев, но и среди нас не мало, — проговорил кто-то сидевший за дымом. В его сторону посмотрели. Тот, кто спрашивал махорку у Телегина, сказал:
— Раз уж кровь переступили в четырнадцатом году, народ теперь ничем не остановишь…
— Я не про то, — повторил голос из-за дыма. — Враг — враг, кровь — кровь… А я — про злодеев.
— А сам-то ты кто?
— Я-то? Я и есть злодей, — ответил голос тихо.
Тогда все замолчали, стали глядеть на угли в догоревшем костре. Холодок пробежал по спине Телегина. Ночь была свежа. Кое-кто у костра поворочался и лег, положив шапку под щеку.