— Хорош, нечего сказать, — проговорил Беляков, качая головой и на всякий случай держась около двери. — В какое ты меня ставишь положение? Являются два явных цекиста, грозят митингами, и ты немедленно перекидываешься на их сторону… Чего проще, иди к аппарату, телеграфируй в Екатеринодар, — немедленно тебе пришлют еврейчика, он тебе сформирует штаб, он с тобой в постели будет спать, ходить с тобой в сортир, все мысли твои возьмет под учет. Действительно, ужас! У главкома Сорокина уклон к диктатуре! Ну и ступай под контроль… А меня уволь… Расстрелять меня ты можешь… Но в присутствии подчиненных грозить револьвером я не позволю… Какая же после этого дисциплина!.. Черт тебя возьми, в самом деле.
Продолжая глядеть на начштаба, Сорокин протянул руку, большую и сильную, и, промахнувшись, сжал воздух вместо горлышка бутылки. Короткая судорога свела его рот, усы взъерошились. Он все же взял бутылку и налил две стопки:
— Садись, пей.
Беляков покосился на кружево Зинкиных панталон, подошел к столу. Сорокин сказал:
— Не будь ты умен — быть бы тебе в расходе… Дисциплина… Моя дисциплина — бой. Ну-ка поди кто из вас, — подними массы… А я поведу, и дай срок, — никто не может, один я раздавлю белогвардейскую сволочь… Мир содрогнется…
Ноздри его захватили воздух, багровые жилы запульсировали на висках:
— Без цекистов и Кубань вычищу, и Дон, и Терек… Мастера, они петь в Екатеринодаре, комитетчики… Сволочи, трусы… Ну, так что же, — я на коне, в бою, я — диктатор… Я веду армию!
Он протянул руку к стакану со спиртом, но Беляков быстро опрокинул его стакан:
— Довольно пить…
— Ага. Приказываешь?
— Прошу, как друга…
Сорокин откинулся на стуле, несколько раз коротко вздохнул, начал оглядываться, покуда зрачки его не уставились на Зинку. Она провела ноготком по струнам.
— «Дышала ночь…» — запела она, лениво подняв брови.
Сорокин слушал, и жилы сильнее пульсировали на висках. Поднялся, запрокинул Зинкину голову и жадно стал целовать в рот. Она перебирала струны, затем гитара соскользнула с ее колен.
— Вот это другое дело, — добродушно сказал Беляков. — Эх, Сорокин, люблю я тебя, сам не знаю за что — люблю.
Зинка наконец освободилась и, вся красная, низко нагнулась, поднимая гитару. Яркие глаза ее блеснули из-под спутанных волос. Кончиком языка облизнула припухшие губы:
— Фу, больно сделал…
— А знаете что, друзья? У меня припасена заветная бутылочка…
Беляков оборвал, подавившись словом. Рука с растопыренными пальцами повисла в воздухе. За окном хлопнул выстрел, загудели голоса. Зинка, с гитарой, точно на нее дунули, вылетела из комнаты. Сорокин нахмурился, пошел к окну…
— Не ходи, я раньше узнаю, в чем дело, — торопливо проговорил начштаба.
Скандалы и стрельба в расположении ставки главкома были обычным явлением. В состав сорокинской армии входили две основные группы: кубанская — казачья, ядро которой было сформировано Сорокиным еще в прошлом году, и другая — украинская, собранная из остатков отступивших под давлением немцев украинских красных армий… Между кубанцами и украинцами шла затяжная вражда. Украинцы плохо держали фронт на чужой им земле и мало стеснялись насчет фуража и продовольствия, когда случалось проходить через станицы.
Драки и скандалы происходили ежедневно. Но то, что началось сегодня, оказалось более серьезным. С криками мчались конные казаки. От заборов и садов перебегали испуганные кучки красноармейцев. В направлении вокзала слышалась отчаянная стрельба. На площади перед окнами штаба дико кричал, ползая по пыли и крутясь, раненый казак.
В штабе начался переполох. Еще с утра сегодня телеграфная линия не отвечала, а сейчас оттуда посыпался ворох сумасшедших донесений. Можно было разобрать только, что белые, быстро двигаясь в направлении Сосыка — Уманская, гонят перед собой спасающиеся в панике эшелоны красных. Передние из них, докатившись до ставки, начали грабеж на станции и в станице. Кубанцы открыли стрельбу. Завязался бой.
Сорокин вылетел за ворота на рыжей, рослой, злой кобыле. За ним — полсотни конвоя в черкесках, с вьющимися за спиной башлыками, с кривыми саблями. Сорокин сидел как влитый в седле. Шапки на нем не было, чтобы его сразу узнали в лицо. Красивая голова откинута, ветер рвал волосы, рукава и полы черкески. Он был все еще пьян, решителен, бледен. Глаза глядели пронзительно, взор их был страшен. Пыль тучей поднималась за скачущими конями.
Близ вокзала из-за живой изгороди раздались выстрелы. Несколько конвойцев громко вскрикнули, один покатился с коня, но Сорокин даже не обернулся. Он глядел туда, где между товарными составами кричала, кишела и перебегала серая масса бойцов.
Его узнали издали. Многие полезли на крыши вагонов. В толпе махали винтовками, орали. Сорокин, не уменьшая хода, перемахнул через забор вокзального садика и вылетел на пути, в самую гущу бойцов. Коня его схватили под уздцы. Он поднял над головой руки и крикнул:
— Товарищи, соратники, бойцы! Что случилось? Что за стрельба? Почему паника? Кто вам головы крутит? Какая сволочь?
— Нас предали! — провыл панический голос.
— Командиры нас продали! Сняли фронт! — закричали голоса… И вся многотысячная толпа на путях, на поле, в вагонах заревела:
— Продали нас… Армия вся разбита… Долой командующего! Бей командующего!
Раздался свист, вой, точно налетел дьявольский ветер. Завизжали, поднимаясь на дыбы, лошади конвойных. К Сорокину уже протискивались искаженные лица, черные руки. И он закричал так, что сильная шея его раздулась: