— Вас-то, я вижу, и надо больше всех бояться, — сказала Катя, мельком покосившись на своего спутника. Она не ждала, что эти слова так обожгут его. Он весь вытянулся, вздохнул порывисто через ноздри, — длинное лицо его сморщилось, бледное от света звезд. «Сука», — прошептал он. Шли молча. Мишка на ходу свернул собачью ногу, закурил.
— Хоть и будете отпираться, я знаю, кто вы. Из офицерского сословия.
— Да, — сказала Катя.
— Муж, конечно, в белых бандах.
— Да… Мой муж убит…
— Не поручусь, что не моя пуля его хлопнула…
Он показал зубы. Катя быстро взглянула, споткнулась. Мишка поддержал ее под локоть. Она освободила руку, покачала головой.
— Я же с кавказского фронта… Здесь только четыре недели, все время с белобандитами воевал. Из этой винтовки не одну пулю вогнал в голубые косточки…
Катя опять затрясла головой. Он некоторое время шел молча, потом засмеялся:
— Ну, и влипли же мы в переплет под станцией Уманьской. От нашего Варнавского полка пух остался. Комиссара Соколовского убили командир полка Сапожков, ушел прямо с горстью бойцов, все израненные… А я дернул через германский фронт к батьке. Здесь веселей. Над душой никто не стоит, — народная армия. Партизане мы, дамочка, а не бандиты. Командиров выбираем сами… Скидываем сами: взял наган и хлопнул… Один и есть над нами, — батько… Вы думаете, поезд ограбили, так это все в шинках пропьем? Ничего подобного. Все добро — в штаб. Оттуда — распределение. Одно — крестьянам, одно — армии. Поезда — это наше интендантство. А мы, — народная армия, значит, сам народ, — в состоянии войны с Германией. Вот как вопрос поставлен. Помещиков вырезаем. Стражники, гетманские офицеры — лучше нам не попадайся, уничтожаем холодным оружием. Мелкие отряды австрийцев и германцев оттесняем к Екатеринославу. Вот какие мы бандиты.
Звездам в степи, казалось, не было конца. В одном краю, там, куда шли, небо чуть начало зеленеть. Катя все чаще спотыкалась, сдержанно вздыхала. А Мишке хоть бы что, как с гуся вода, — шел бы и шел с винтовкой за плечами тысячу верст. Катина забота теперь была об одном: не показать, что ослабела, чтобы этот свистун и хвастун не начал ее жалеть…
— Все вы хороши! — Она остановилась, поправила платок, чтобы передохнуть, и опять пошла по полыни, по сусликовым норам. — Роди вам сыновей, чтобы их убивали. Нельзя убивать, вот и весь сказ.
— Эту песню мы слыхали. Эта песня бабья, старинная, — сказал Мишка, ни минуты не думая. — Наш комиссар, бывало, так на это: «Глядите с классовой точки зрения…» Ты прикладываешься из винтовки, и перед тобой — не человек, а классовый факт. Понятно? Жалость тут ни при чем и даже — чистая контрреволюция. Есть другой вопрос, голубка…
Странно вдруг изменился голос у него — глуховатый, будто он сам слушал свои слова:
— Не вечно мне крутиться с винтовкой по фронтам. Говорят, Мишка пропитая душа, алкоголик, туда ему к черту дорога, — в овраг. Верно, да не совсем… Умирать скоро не собираюсь и даже очень не хочу… Эта пуля, которая меня убьет, еще не отлита.
Он отмахнул вихор со лба:
— Что такое теперь человек — шинель да винтовка? Нет, это не так… Я бы черт знает чего хотел! Да вот — сам не знаю чего… Станешь думать: ну, воз денег? Нет. Во мне человек страдает… Тем более такое время — революция, гражданская война. Сбиваю ноги, от стужи, от ран страдаю — для своего класса, сознательно… В марте месяце пришлось в сторожевом охранении лежать полдня в проруби под пулеметным огнем… Выходит, я герой перед фронтом? А перед собой — втихомолку — кто ты? Налился алкоголем и, в безрассудочном гневе на себя, вытаскиваешь нож из-за голенища…
Мишка снова весь вытянулся, вдыхая ночную свежесть. Лицо его казалось печальным, почти женственным. Руки он глубоко засунул в карманы шинели и говорил уже не Кате, а будто какой-то тени, летевшей перед ним:
— Знаю, слышал, — просвещение… У меня ум дикий. Мои дети будут просвещенные. А я сейчас какой есть — злодей… Это моя смерть… Про интеллигентных пишут романы. Ах, как много интересных слов. А почему про меня не написать роман? Вы думаете, только интеллигентные с ума сходят? Я во сне крик слышу… Просыпаюсь, — и во второй бы раз убил…
Из темноты наскакали всадники, крича еще издалека: «Стой, стой…» Мишка сорвал винтовку. «Стой, так твою мать! Своих не узнаешь!..» Оставив Катю, он пошел к всадникам и долго о чем-то совещался.
Пленные стояли, тревожно перешептывались. Катя села на землю, опустила лицо в колени. С востока, где яснее зеленел рассвет, тянуло сыростью, дымком кизяка, домовитым запахом деревни.
Звезды этой нескончаемой ночи начали блекнуть, исчезать. Снова пришлось подняться и идти. Скоро забрехали собаки, показались ометы, журавли колодцев, крыши села. Проступили на лугу комьями снега спящие гуси. Коралловая заря отразилась в плоском озерце. Мишка подошел, нахмурясь:
— С другими вы не ходите, вас я устрою отдельно.
— Хорошо, — ответила Катя, слыша словно издалека.
Все равно куда было идти, только — лечь, заснуть…
Сквозь слипающиеся веки она увидела большие подсолнечники и за ними зеленые ставни, разрисованные цветами и птицами. Мишка постучал ногтями в пузырчатое окошечко. В белой стене хаты медленно раскрылась дверь, высунулась всклокоченная голова мужика. Усы его поползли вверх, зубастый рот зевнул. «Ну, ладно, — сказал он, — идемте, что ли…»
Пошатываясь, Катя пошла в хату, где зазвенели потревоженные мухи. Мужик вынес из-за перегородки тулуп и подушку: «Спите», — и ушел. Катя очутилась за перегородкой на постели. Кажется, Мишка наклонялся над ней, поправляя под головой подушку. Было блаженно провалиться в небытие…