Ей не было страшно. Свое горе свернулось комочком, никому, да и ей самой, здесь не нужное. Позови ее сейчас на жертву, на подвиг, она бы пошла с тою же легкостью, не думая. Скажи ей: надо умереть, — ну что же, — только вздохнула бы, подняв к небу ясные глаза.
— Вадим Петрович убит, — сказала она. — Я в Москву не вернусь, там у меня — никого… Ничего нет… Что с сестрой — не знаю… Думала куда-нибудь деться — в Екатеринославе, может быть…
Расставив ноги, Алексей глядел в землю. Покачал головой:
— Зря пропал Вадим Петрович, хороший был человек…
— Да, да, — сказала Катя, и слезы наполнили ее глаза. — Он был очень хорошим человеком.
— Не послушались вы меня тогда. Конечно, мы — за свое, и вы — за свое. Тут обижаться не на что. Но куда же воевать против народа! Разве мы сдадимся!.. Видели сегодня мужиков? А справедливый был человек…
Катя сказала, глядя на свесившуюся из-за плетня тяжелую ветвь черешни:
— Алексей Иванович, посоветуйте мне, что делать? Шить ведь нужно… — Сказала и испугалась, — слова улетели в пустоту. Алексей ответил не сразу:
— Что делать? Ну, вопрос самый господский. Это как же так? Образованная женщина, умеете на разных иностранных языках, красавица, и спрашиваете у мужика — что делать?
Лицо у него стало презрительным. Он тихо побрякивал гранатами, висевшими у пояса. Катя поджалась. Он сказал:
— В городе дела для вас найдутся. Можно в кабак — петь, танцевать, можно — кокоткой, можно и в канцелярию — на машинке. Не пропадете.
Катя опустила голову, — чувствовала, что он смотрит на нее, и от этого взгляда не могла поднять головы. И, как и тогда с Мишкой, она внезапно поняла, почему взгляд Алексея так зло уперся ей в темя. Не такое теперь было время, чтобы прощать, миловать. Не свой, — значило — враг. Спросила, как ей жить. Спросила у бойца, еще горячего от скачки, от свиста пуль, от хмеля победы… Как жить? И Кате диким показался этот вопрос. Спросить — с каким другом, за какую волю лететь по степи в тачанке? — вот тут бы добром сверкнули его глаза…
Катя поняла и пустилась на хитрость, как маленький зверек. За эти сутки в первый раз попыталась защищаться:
— Плохо вы меня поняли, Алексей Иванович. Не моя вина, что меня гоняет, как сухой лист по земле. Что мне любить? Чем мне дорожить? Не научили меня, так и не спрашивайте. Научите сначала. (Он перестал постукивать гранатами, значит — насторожился, прислушался.) Вадим Петрович против моей воли ушел в белую армию. Я не хотела этого. И он мне бросил упрек, что у меня нет ненависти… Я все вижу, все понимаю, Алексей Иванович, но я — в сторонке… Это ужасно. В этом вся моя мука… Вот почему я вас спросила, что мне делать, как жить…
Она помолчала и потом открыто, ясно взглянула в глаза Алексею Ивановичу. Он моргнул. Лицо стало простоватым, растерянным, точно его здорово провели. Рука полезла в затылок, заскребла.
— Это — драма, это вы правильно, — сказал он, морща нос. — У нас — просто. Брат убил у меня во дворе германца, хату подожгли и — ушли. Куда? К атаману. А вы, интеллигенция… Действительно…
Катина хитрость удалась. Алексей Иванович, видимо, намеревался тут же разрешить проклятый вопрос: за какую правду бороться таким, как Катя, — безземельным и безлошадным.
Это было бесплодное занятие у плетня под черешней, на которую глядела Катя. Ей захотелось сорвать две, висевшие сережкой, черные ягоды, но она продолжала тихо стоять перед Красильниковым, только в больших глазах ее, озаренных небом, мелькали искорки юмора.
— Если мы, мужики, вас, городских, кормим, — значит, вам нужно стоять за нас, — сказал Алексей Иванович, усиливая впечатление решительным жестом. — Мы, крестьянство, против немцев, против белых, против коммунистов, но за сельские вольные Советы. Понятно?
Она кивнула. Он продолжал говорить. Тогда она поднялась на цыпочки и левой рукой, так как на правой было разорвано под мышкой, сорвала две ягоды: одну положила в рот, другую стала крутить за хвостик.
— Быть бы мне деревенской — все бы стало ясно, — сказала она и выплюнула косточку. — Сколько раз слышала: родина, Россия, народ, а что это такое, — вот вижу в первый раз. — Она съела вторую ягоду, оглядывая Алексея Ивановича, его золотистую на свету бородку, раскинутый на груди кожух, крепкие ноги, страшное вооружение.
— Народ, народ, — проговорил он, все больше смущаясь, — невидаль, конечно, небольшая… Но своего не отдадим. — Он крепко схватился за кол, торчавший из плетня, пробовал — прочен ли. — Жестоко будем воевать хоть со всем светом… Вам, Екатерина Дмитриевна, не меня — наших бы анархистов послушать, они мастера: говорить… Только уж… (Брови его шевельнулись, глаза пытливо скользнули по Кате.) Беда с ними — ерники неудержимые, алкоголики… Пожалуй, что вас не стоит им и показывать…
— Пустяки, — сказала Катя.
— То есть как пустяки?
— Так, я не маленькая, с этим ко мне не сунешься.
— Это вы хорошо говорите…
У Кати дрогнул подбородок, улыбаясь, потянулась опять к черешневой ветке. Чувствовала, как все тело пронизывает, ласкает солнечный зной. И это был сон наяву.
— Все-таки, — сказала она, — что же я могла бы у вас делать, как вы думаете, Алексей Иванович?
— По просветительной части… У батьки заводится политотдел… Говорят, газету свою хочет завести.
— Ну, а вы?
— Я-то?.. (Он опять взялся за кол, тряхнул плетень.) Я простой боец, возничий на пулеметной тачанке, мое место — в бою… Вы, Екатерина Дмитриевна, сначала пообсмотритесь, сразу, конечно, не решайте. Я вас сведу с невесткой, братаниной женой Матреной. Мы вас, что ли, в семью примем…