Рука его зачеркнула то, что более никогда уже не будет.
— …Наш второй лозунг — объединение рабочих. Они выведут Россию из отчаянного и гигантски трудного положения. Организация рабочих отрядов, организация голодных из неземледельческих голодных уездов, — их мы зовем на помощь, к ним обращается наш комиссариат продовольствия, им мы говорим: «В крестовый поход за хлебом».
С тяжелой яростью обрушились аплодисменты. Даша видела, как он отступил, засунув руки в карманы, поднял плечи. На скулах его горели пятна, веки дрожали, лоб был влажен:
— …Мы строим диктатуру… Мы строим насилие по отношению к эксплуататорам…
И эти слова потонули в аплодисментах. Он махнул рукой: перестаньте же… И — в тишине:
— …«Объединяйтесь, представители бедноты» — вот наш третий лозунг. Перед нами историческая задача: нам нужно дать самосознание новому историческому классу… Во всем мире отряды рабочих городских, рабочих промышленных объединились поголовно. Но почти нигде в мире не было еще систематических беззаветных и самоотверженных попыток объединить тех, кто по деревням, в мелком земледельческом производстве, в глуши и темноте отуплен всеми условиями жизни. Тут стоит перед нами задача, которая сливает в одну цель не только борьбу с голодом, а борьбу и за весь глубокий и важный строй социализма. Здесь перед нами такой бой, на который стоит отдать все силы и поставить все на карту, потому что это бой за социализм, потому что это бой за последний строй трудящихся и эксплуатируемых.
Он быстро ладонью вытер лоб:
— …И недалеко от Москвы, и в губерниях, лежащих рядом, — в Курской, Орловской, Тамбовской, — мы имеем, по расчету осторожных специалистов, еще теперь до десяти миллионов пудов избытка хлеба. Давайте, товарищи, браться за дело с общими усилиями. Только общие усилия, только объединение всех, кто больше всего страдает в голодных городах и уездах, нам помогут, и это — тот путь, на который вас зовет Советская власть: объединение рабочих, объединение бедноты, их передовых отрядов, для агитации на местах, для войны за хлеб против кулаков…
Он чаще проводил ладонью по лбу, голос его тускнел, — он сказал уже все, что хотел. Он взял со стола листок, взглянул, собрал остальные листки:
— Итак, товарищи, если мы все это усвоим, все это сделаем, тогда победим наверняка.
И вдруг улыбка, добродушная и ясная, осветила его лицо. И все поняли: свой, свой! Закричали, захлопали, затопали. Он побежал с трибуны, втягивая голову в плечи. Зубастый парень около Даши ревел бычьей глоткой:
— Да здравствует Ильич!
Даша могла только сказать: видела и слышала «другое»… Вернувшись с митинга, она сидела на кровати, расширенными глазами глядела на завиток обоев. На подушке лежала записка от Жирова: «Мамонт ждет в одиннадцать, в „Метрополе“.» На полу у двери валялась другая записка: «Будьте сегодня в 6 у Гоголя…»
Во-первых, это другое было сурово моральное, значит — высшее… Говорилось о хлебе. Раньше она знала, что хлеб можно купить или выменять — цена ему известна: пуд муки — пара штанов без заплаток. Но оказалось, что этот хлеб революция гневно отталкивает от себя. Хлеб этот нечистый. Лучше умереть, но этот хлеб не есть. Три тысячи голодных людей отреклись сегодня от нечистого хлеба.
Отреклись во имя… (Но тут в Дашиной бедной голове снова все спуталось.) Во имя униженных и угнетенных… Ведь так он сказал? Отдать все силы, все поставить на карту, жизнь — за трудящихся и эксплуатируемых… Вот почему у них эта трагическая суровость…
Куличек рассказывал, что со всех сторон света готовы протянуться руки помощи, руки с хлебом… Только — уничтожить советский строй… Уничтожить — и будет хлеб… Во имя чего? Во имя спасения России. Спасения от кого же? От самих себя… Но они не хотят «так» спасаться — она сама видела…
Бедная, бедная Дашина голова! Поздно ты, Дашенька, занялась политикой… «Постой… — сказала она, — постой». Заложила руки за спину и прошлась по комнате, глядя под ноги.
«Что может быть выше, чем отдать жизнь за униженных и угнетенных?.. А Куличек говорит, что от большевиков погибает Россия, и все это говорят…» Даша закрыла глаза, силясь представить Россию как нечто такое, что она должна любить больше самой себя. Вспомнилась картина Серова: две лошади на косогоре, полотнище тучи на закате и растрепанная соломенная крыша… «Нет, это у Серова…» И в закрытые глаза ей весело и дико оскалился давешний зубастый парень. Даша опять прошлась… «Какая же такая Россия? Почему ее рвут в разные стороны? Ну, я — дура, ну, я ничего не понимаю… Ах, боже мой!» Даша стала щепоткой пальцев стучать себя в грудь. Но и это не помогло… «К Ленину побежать спросить? Ах, черт, ведь я же в другом лагере…»
Все эти ужасные противоречия и смятение души привели к тому, что к шести часам Даша нахлобучила на глаза шапчонку и пошла к памятнику Гоголя. Человек с булавочкой сейчас же отделился от дерева:
— Опоздали на три минуты… Ну? Были? Слышали Ленина? Расскажите самую суть… Как он приехал, кто его сопровождал, охрана была на трибуне?
Даша помолчала, собираясь с мыслями:
— Скажите, во имя чего его хотят убить?
— Ага! С чего вы взяли? Никто не собирается… Так, так, так… Значит — на вас подействовало? Ну, еще бы… Вот поэтому-то он так и опасен.
— Но он говорит справедливые вещи.
Вытянув шею, с улыбочкой — тоненькой и влажной, под самые Дашины глаза, — он спросил вкрадчиво:
— Так что же, не отказаться ли вам, а?
Даша отодвинулась. А у него шея вытягивалась, как резиновая, в самые Дашины зрачки блеснули зайчики его пенсне. Она прошептала: