Штаб Сорокина перешел в Пятигорск. Сорокин больше не появлялся на фронте: наступали новые порядки, на Кавказ проникала власть Москвы, чувствовалась с каждым днем все крепче. Началось с того, что краевой комитет партии постановил образовать военно-революционный совет. С Москвой Сорокин не потягался, пришлось подчиниться. В реввоенсовет были собраны все новые люди. Власть главнокомандующего переходила к коллегии. Сорокин понял, что дело идет о его голове, и начал отчаянно бороться.
На заседаниях реввоенсовета он сидел мрачный и молчаливый; когда брал слово, то отстаивал каждую букву. И ему удавалось проводить все, что он хотел, потому что в Пятигорске были сосредоточены верные ему войсковые части. Его боялись, и не напрасно. Он искал случая показать власть и нашел случай. Командир второй таманской колонны Мартынов заявил на войсковом съезде в Армавире, что отказывается выполнять боевые приказы главнокомандующего. Тогда Сорокин потребовал у реввоенсовета головы Мартынова. Он пригрозил полной анархией в армии. Спасти Мартынова было нельзя. Его вызвали в Пятигорск, арестовали, и на площади перед фронтом он был расстрелян. Буря пронеслась по полкам таманцев, они поклялись отомстить.
Был сформирован новый штаб при главнокомандующем. Белякова отстранили совсем, и Сорокин не отстаивал его. Начштаба сдал дела и деньги и явился на квартиру к бывшему другу за объяснениями. Сорокин ходил по комнате, заложив руки за спину. На столе горела жестяная лампа, стояла нетронутая еда, начатая бутылка водки. За окном в сухом закате темнел лесистый Машук…
Мельком взглянув на вошедшего, Сорокин продолжал ходить. Беляков сел у стола, опустив голову. Сорокин остановился перед ним, дернул плечом:
— Водки хочешь? По последней. — Он хрипло хохотнул, быстро налил две рюмки, но не выпил и опять заходил. — Твоя песенка спета, брат… И мой совет — уноси отсюда ноги… Я за тебя заступаться не буду… Завтра назначу комиссию — для ревизии твоих дел, понял? По всей вероятности — расстреляем…
Беляков поднял к нему лицо — серое, осунувшееся, провел ладонью по лбу, и рука упала.
— Ничтожный… маленький человек, вот ты кто, — сказал Беляков. — Напрасно я тебе отдавал всю душу… Сволочь ты… А я его в Наполеоны прочил… Вошь!..
Сорокин взял рюмку, — зубы застучали по стеклу, — выпил. Заходил, сунув руки в карманы черкески. С размаху остановился:
— Ревизии не будет. Убирайся к черту. Что я тебя не застрелил сейчас, — помни, — это за твои заслуги… И оцени, — понял?
Ноздри его стали забирать воздух, губы посинели, он весь задрожал, сдерживая бешенство.
Беляков слишком хорошо знал характер Сорокина: не сводя с него глаз, стал пятиться к двери и быстро захлопнул ее за собой… Ушел он задним ходом через двор и той же ночью скрылся из Пятигорска.
Час за часом, выпивая рюмку за рюмкой, Сорокин продумал всю ночь. Бывший друг отравил его каплей презрения, но яд был страшен, страдания невыносимы…
Он закрывал руками лицо: прав, Прав Беляков… В июне был наполеоновский размах, а кончилось заседаниями в военной коллегии, вечной оглядкой на московских партийцев… Беляков не свое сказал… Так говорят в армии, в партии. И Деникин, ох, Деникин! Он припомнил, и сейчас во всю глубину жала пронзила его одна статеечка в екатеринодарской белогвардейской газете — интервью с Деникиным: «Я думал: передо мной лев, но лев оказался трусливой собакой, наряженной в львиную шкуру… Впрочем, это меня не удивляет, — Сорокин был и остался малограмотным, ординарным казачьим офицером в чине хорунжего». Ох, Деникин! Погоди… придет час… Пожалеешь.
Сорокин стискивал руки, скрипел зубами. Кинуться на фронт, увлечь всю армию, опрокинуть, гнать, топтать конями офицеров, жечь с четырех концов станицы. Ворваться в Екатеринодар… Приказать привести к себе Деникина, — взять его прямо с постели, в подштанниках… «А что, не вы ли это, Антон Иванович, упражнялись в заметочках для газеты насчет ординарного хорунжего? Он перед вами, почтеннейший… Теперь как же, — ремни вам будем вырезать из спины или хватит с вас полторы тысячи шомполов?»
Сорокин стонал, отгоняя навязчивый бред мечтания… Действительность была темна, неопределенна, тревожна, унизительна… Надо было решаться. Старый друг, начштаба, сослужил ему сегодня последнюю службу… Сорокин подходил к окошку, куда легкий ветер доносил горькое, сухое веяние полынных степей. Темно-багровая полоса утренней зари, еще не светясь, проступила в мрачном небе. И снова виднелась лиловая громада Машука… Сорокин усмехнулся: ну что ж, спасибо, Беляков… Ладно, — колебания, нерешительность к черту…. И в эту же ночь Сорокин решил «играть ва-банк».
В ближайшие дни реввоенсовет кавказской армии после долгих колебаний проголосовал наконец наступление. Тылы перебрасывались в Святой Крест, армия сосредоточивалась в Невинномысской, и оттуда предполагалось движение на Ставрополь и Астрахань, чтобы войти в соприкосновение с Десятой армией, дравшейся под Царицыном. Это был как раз тот план, который Дмитрий Жлоба привез из Царицына.
Взятие Ставрополя было поручено таманцам. Все пришло в движение, — тылы двинулись на северо-восток, эшелоны — на северо-запад. Политруки и агитаторы рвали голосовые связки, поднимая настроение в частях, бросая зажигающие лозунги. Начальники колонн выехали на фронт. Пятигорск опустел. В нем оставалось только правительство — ЦИК Черноморской республики и Сорокин со своим штабом и конвоем. В суматохе никто не заметил, что правительство, в сущности, отдано на — добрую волю главнокомандующему.