Даша налила в глиняный таз воды, пахнущей рекою, спустила с плеч рубашку и опять поглядела, — что за странная открытка? Взяла ее за кончик мокрыми пальцами, там было написано: «Милая Даша, я беспокоюсь, почему ни на одно из моих писем не было ответа, неужели они пропали?»
Даша быстро села на стул, потемнело в глазах, ослабли ноги…
...«Рана моя совсем зажила. Теперь я каждый день занимаюсь гимнастикой, вообще себя держу в руках. А также изучаю английский и французский языки. Обнимаю тебя, Даша, если ты меня еще помнишь.
Даша подняла рубашку на плечи и прочла письмо во второй раз:
«Если ты меня еще помнишь»!.. Она вскочила и побежала к Кате в спальню, распахнула ситцевую занавеску на окне.
— Катя, читай вслух!..
Села на постель к испуганной Кате и, не дожидаясь, прочла сама и сейчас же вскочила, всплеснула руками.
— Катя, Катя, как это ужасно!
— Но ведь, слава богу, он жив, Данюша.
— Я люблю его!.. Господи, что мне делать?.. Я спрашиваю тебя, — когда кончится война?
Даша схватила открытку и побежала к Николаю Ивановичу. Прочтя письмо, в отчаянии, она требовала от него самого точного ответа, — когда кончится война?
— Матушка ты моя, да ведь этого никто теперь не знает.
— Что же ты тогда делаешь в этом дурацком Городском союзе? Только болтаете чепуху с утра до ночи. Сейчас еду в Москву, к командующему войсками… Я потребую от него…
— Что от него потребуешь?.. Ах, Даша, Даша, ждать надо.
Несколько дней Даша не находила себе места, потом затихла, будто потускнела; по вечерам рано уходила в свою комнату, писала письма Ивану Ильичу, упаковывала, зашивала в холст посылки. Когда Екатерина Дмитриевна заговаривала с ней о Телегине, Даша обычно молчала: вечерние прогулки она бросила, сидела больше с Катей, шила, читала, — казалось, как можно глубже нужно было загнать в себя все чувства, покрыться будничной неуязвимой кожей.
Екатерина Дмитриевна хотя и совсем оправилась за лето, но так же, как и Даша, точно погасла. Часто сестры говорили о том, что на них, да и на каждого теперь человека, легла, как жернов, тяжесть. Тяжело просыпаться, тяжело ходить, тяжело думать, встречаться с людьми; не дождешься — когда можно лечь в постель, и ложишься замученная, одна радость — заснуть, забыться. Вот Жилкины вчера позвали гостей на новое варенье, а за чаем приносят газету, — в списках убитых — брат Жилкина: погиб на поле славы. Хозяева ушли в дом, гости посидели на балконе в сумерках и разошлись молча. И так — повсюду. Жить стало дорого. Впереди неясно, уныло. Варшаву отдали. Брест-Литовск взорван и пал. Всюду шпионов ловят.
На реке Химке, в овраге, завелись разбойники. Целую неделю никто не ходил в лес, — боялись. Потом стражники выбили их из оврага, двоих взяли, третий ушел, перекинулся, говорят, в Звенигородский уезд — очищать усадьбы.
Утром однажды на площадку близ смоковниковской дачи примчался, стоя в пролетке, извозчик. Было видно, как со всех сторон побежали к нему бабы, кухарки, ребятишки. Что-то случилось. Кое-кто из дачников вышел за калитку. Вытирая руки, протрусила через сад Матрена. Извозчик, красный, горячий, говорил, стоя в пролетке:
— …Вытащили его из конторы, раскачали — да об мостовую, да в Москву-реку, а на заводе еще пять душ скрывается — немцев… Троих нашли, — городовые отбили, а то быть им тем же порядком в речке…. А по всей по Лубянской площади шелка, бархата так и летают. Грабеж по всему городу… Народу — тучи…
Он со всей силой хлестнул вожжами лихацкого жеребца, присевшего в выгнутых оглоблях — шалишь! — хлестнул еще, и захрапевший, в мыле, жеребец скачками понес по улице валкую пролетку, завернул к шинку.
Даша и Николай Иванович были в Москве. Оттуда в сероватую, раскаленную солнцем мглу неба поднимался черный столб дыма и стлался тучей. Пожар был хорошо виден с деревенской площади, где стояло кучками простонародье. Когда к ним подходили дачники, — разговоры замолкали: на господ поглядывали не то с усмешкой, не то со странным выжиданием. Появился плотный человек, без шапки, в рваной рубахе, и, подойдя к кирпичной часовенке, закричал:
— В Москве немцев режут!
И — только крикнул — заголосила беременная баба. Народ сдвинулся к часовне, побежала туда и Екатерина Дмитриевна. Толпа волновалась, гудела.
— Варшавский вокзал горит, немцы подожгли.
— Немцев две тысячи зарезали.
— Не две, а шесть тысяч, — всех в реку покидали.
— Начали-то с немцев, потом пошли подряд чистить. Кузнецкий Мост, говорят, разнесли начисто.
— Так им и надо. Нажрались на нашем поте, сволочи!
— Разве народ остановишь, — народ остановить нельзя.
— В Петровском парке, ей-богу, не вру, — сестра сейчас оттуда прибежала, в парке, говорят, на одной даче нашли беспроволочный телеграф, и при нем двое шпионов с привязанными бородами — убили, конечно, голубчиков.
— По всем бы дачам пойти, вот это дело!
Затем было видно, как под гору, к плотине, где проходила московская дорога, побежали девки с пустыми мешками. Им стали кричать вдогонку. Они, оборачиваясь, махали мешками, смеялись. Екатерина Дмитриевна спросила у благообразного древнего мужика, стоявшего около нее с высоким посохом:
— Куда это девки побежали?
— Грабить, милая барыня.
Наконец в шестом часу на извозчике из города приехали Даша и Николай Иванович. Оба были возбуждены и, перебивая друг друга, рассказывали, что по всей Москве народ собирается толпами и громит квартиры немцев и немецкие магазины. Несколько домов подожжены. Разграблен магазин готового платья Манделя. Разбит склад беккеровских роялей на Кузнецком, их выкидывали из окон второго этажа и валили в костер. Лубянская площадь засыпана медикаментами и битым стеклом. Говорят — были убийства. После полудня пошли патрули, начали разгонять народ. Теперь все спокойно.